Rambler's Top100

вгик2ооо -- непоставленные кино- и телесценарии, заявки, либретто, этюды, учебные и курсовые работы

Беркович Юрий

Всё время что-то происходит или Витя Суханов не отправил письмо

литературный сценарий по рассказу В. Максимова «Мы обживаем Землю»

.

Серая осенняя вода, середина реки, гудок парохода, идущего вниз по течению. Течение сильное: струи, водовороты.

Река довольно широка и извилиста, по берегам таежная глухомань: берега то высоки и обрывисты и поросли соснами, готовыми кое-где рухнуть в воду; то понижаются к излучинам, и тогда лес отступает перед намытой косой. Пасмурно.

Справа по борту, на косе, почти у самой воды, спиной к ней сидит мужчина. Он совсем близко, мы медленно плывем мимо него. Ему за сорок: коротко остриженные волосы заметно поседели, голова небольшая, сильно сдавлена с боков, отчего кажется правильно прямоугольной формы. Одет он в поношенный, но добротный и аккуратно зашитый во многих местах ватник и такого же вида ватные штаны. Сидит он, подобрав под себя ноги, поэтому обувь разглядеть сложно. На коленях у него вещмешок. Похоже, что мужчина…точно, он, сидя в одиночестве на берегу, никуда не торопясь, шьет, то ли дырку в мешке зашивает, то ли пришивает к мешку что-то. Мы проплываем мимо; и опять все те же берега…

И вдруг снова по правому борту, на очередной косе опять совсем близко еще мужчина. Он лежит в спокойной позе на боку, головой к воде, почти у самой ее кромки, на куче лапника. Под головой вещмешок. Одна рука под щекой, другая лежит вдоль тела. Мужчина белокур и тоже коротко стрижен, он моложе первого. На нем полинявшая, почти песочного цвета гимнастерка; галифе выглядят куда новее, чуть согнутые в коленях ноги обуты в кирзовые сапоги, одна портянка вылезает из-за голенища.

И опять мы проплыли совсем близко; а дальше все та же таежная река, тот же лес.

Вдруг опять человек на косе. Это парень лет восемнадцати, стриженый, шатен. На нем ватник, заляпанный кое-где глиной, будто парень только что шел по слякоти. Брезентовые штаны еще грязнее, и сапоги грязные. Парень сидит лицом к реке, вытянув ноги к воде и, подложив для жесткости вещмешок, что-то пишет. Он склонился к бумаге, словно ему не хватает света, так что лица толком не разглядеть. Вроде, нос крупный, брови светлые, голова кажется маленькой, потому что шея длинная. Уши большие, но не оттопыренные. Вот и все - сразу полутьма.

Полутьма. Капли дождя по брезенту. Три смутно видимых фигуры: одна лежит, две сидят. Голос молоденький, ломающийся: «Действительность в несколько месяцев смяла, раздавила удушающей своей обыденностью. Я был готов к самому сложному, к самому трудному. Но трагедия оказалась в том, что жизнь не сложнее, а мельче, упрощенней, чем представлялось. Она выматывает силы жутким унизительным для человека однообразием. А люди! Господи, я плевал на героев, героев выдумывают плохие писатели, но хотя бы одна уважающая себя особь! Копошатся в собственном склизком дерьмеце, посильно оттирая ближнего своего от корыта. Семейное сожительство называется у них любовью, житейская прозорливость – мудростью, павианье чванство – гордостью. Вы, конечно, усмехаетесь: вот, мол, еще одна трагедия личности. Пронеси судьба стать очередной жертвой «земли несовершенства»! Я нисколько не лучше, а скорее всего хуже прочих, хотя бы тем, что испорчен печатными бреднями вселенских шизофреников. Наверное поэтому среда и выталкивает меня, как чужеродное тело».

Пока голос читает, наши глаза постепенно привыкают к полутьме. Свет проникает в палатку через затянутое марлей оконце. В палатке трое. Мы уже видели их на реке. Мужчина лет под пятьдесят, сидя по-турецки, пришивает кармашек к вещмешку. Кармашков этих нашито у него много. Другой, лет тридцати, довольно громко храпит. Самый младший, сидя напротив них, пишет.

У старшего из троих лицо примечательное: сплюснутое с боков как-то неестественно, кожа на лице беловатая, в каких-то пятнах; глаза маленькие, нижние веки оттянуты вниз, словно и не глаза, а треугольные щелочки; нос сплюснутый маленький и рот маленький, а губы тонкие и бескровные. На щеках и бороде ни следов растительности.

Того, что спит, разглядеть сложно. Русая бородка, крупные черты лица, похоже, большие глаза. Он весь крупен и занимает много места. От позы ли, от черт лица ли – от всего веет каким-то удалым безволием. Один раз он, вроде, проснулся, посмотрел на сидящих мутными глазами, хлебнул из лежащей в изголовии фляжки и опять рухнул головой на мешок, будто и не просыпался.

Чтение внезапно прерывается: полог палатки откидывается резко, сразу, не успели мы ничего снаружи увидеть, появляется голова: огромный парусиновый капюшон, острые скулы, маленькие острые глазки, веки припухшие, болезненные, под глазами мешки, мясистый нос, кожа в рябинах, а губы тонкие; подбородок в жесткой щетине. Еще секунда, и в шатре появляется гора парусины – необъятных размеров дождевик. Мужчине лет за сорок, он высок, стоит согнувшись. Еще только появилась голова, а он уже кинул отрывистое, не нуждающееся в ответе: «Живы?» (бас у вошедшего командирский, интонация начальственно-отеческая); встал, оглянув всех мельком, и уставился на спящего. Молчанье затянулось.

С некоторым опозданием сунулся самый старший из обитателей палатки: «Засохли без дела…прямо гибель». Но момент был упущен, и суетливый говорок не то с поклонами, не то с каким-то мелким раскачиванием или попыткой встать только подчеркнул напряжение. Вновь воцарилось молчание. Молодой, бросив писать, с интересом смотрит на вошедшего, пожилой наконец-то встал с невнятным, вроде приглашающим жестом и застыл. Вошедший взглянул на него лишь мельком, но видевший этот взгляд паренек невольно усмехнулся, а пожилого взгляд этот словно толкнул в плечо.

- Здорово живете, - заговорил вошедший, он начал, лихо растягивая слова, но к концу фразы тон похолодел до металла, - а это что?

Пожилой, который принял вопрос, будто он был задан лично ему, поднял глаза на спросившего с игривой блудливостью, мол, сам понимаешь; но ответного взгляда не дождался, отчего вышло как-то еще нелепее и противнее. Противно получилось еще и потому, что, сопроводив взгляд характерным жестом (получилось это так: руки мелко дернулись, шея ушла в плечи), пожилой рассчитывал свести дело к шутке. Зато самый младший посмотрел на товарища с нескрываемым отвращением, и тот это заметил.

Вошедший тем временем нагнулся над спящим, резко опрокинул его одной рукой на спину, а другой выдернул из-под головы ту самую фляжку. Разогнулся, насколько возволял купол шатра, отвинтив крышку, понюхал и даже не поморщился.

- Наш, рыбкоповский. Девяносто шесть нуль нуль, - сказал он неожиданно доброжелательно, будто обрадовался, что пьют не какой-нибудь там, а местный спирт; и вдруг глаза его сузились и он в упор уставился на проснувшегося, а тот приподнялся, вылупил сначала осоловевшие глаза, а потом попытался фляжку схватить, но от взгляда замер; говоривший же продолжал, но теперь медленно, с неуловимой угрозой и едва заметной усмешкой в уголках губ. – Так вот, уважаемые, с нынешнего часу эта штука – только по моей команде, - и сказал он это так, словно всех здесь поймал на пьянстве.

- Много вас, командиров…не наздравствуешься… - начал было лежащий, а неизвестный начальник смотрел даже с интересом, отчего фраза как-то не сложилась, рассыпалась. – Полегче на поворотах! – взвизгнул лежащий вдруг, рванувшись вверх, но не успел – все еще открытая фляга в руках высокого покачнулась, и спирт полился на сапоги, на руки хозяина фляги, на лапник, служивший постелью.

- Я Колпаков, - без особого выражения продолжал меж тем гость. – Поступаете под мое начало. Я вам теперь бог, царь и, так сказать, герой. Завтра в четыре чтоб как штык. Выходим.

Все это время Колпаков даже позы не менял, а тут вдруг повернулся и вышел. Походка у него странная, кстати: вроде бы вразвалочку, но кажется, что ковыляет. Так вот, резко повернувшись, Колпаков вышел.

- Строгий дядька, - говорит обреченно пожилой, - у него не забалуешься… в дугу согнет.

- Ай, инженер человеческих душ, воля есть, мозгов не надо. Мусор по убеждению, - высказался самый младший.

- Во-во, - отозвался похмельный, которого привело в восторг все, что так ловко изложил малой, а он, Димка, только чувствовал. Воцарилось молчание, прерванное все тем же Димкой: “Рассолу бы сейчас…». Никто ему не ответил: все опять занялись своим делом. Димка поворочался, покряхтел, попил воды и заснул обреченно.

На улице - сплошной беловатой пеленой дождь. Просматривается берег реки совсем рядом с палаткой, вокруг открытое пространство, смутная черная стена леса, наверное, в полукилометре. Выше палатки, в гору, - темные стены изб, изгороди, бани по берегу довольно широкой заводи, и ни души. Впрочем, кроме шума дождя, слышен то звяк, то чавк шагов, то тяжелый топ копыт по гулкой глине или отдаленный смех; но всего постоянней смутный гул – то ли река, то ли тайга.И все это рядом с тем самым голосом: «Пятые сутки льет обложной дождь. Соседи довольно сносные. Сиречь – не докучают. Один – бывший уголовник, пьет от самого Красноярска, общаясь с бренным миром только через бутылочное горлышко. Другой – рябой вологжанин – занят мелким самоснабжением в буквальном и переносном смысле. Сегодня познакомились, наконец, с непосредственным начальством. Хам в брезенте с человечьей фамилией Колпаков. Большего в нем разглядеть не удалось. Во всю кокетничает своей таежностью. Вот и все новости. Ваш Виктор Суханов».

Секунду – перед глазами совсем темно, а сзади совсем светло. Это все тот же шатер, только теперь от марлей затянутого окошка ложится вниз, на Витю Суханова, солнечный луч. Палатка пуста или необъятна: Витя видит в вышине едва прорисованный, скорей угадывающийся купол, луч падает откуда-то сверху, и вроде не такой уж большой и мрак не рассеивает окончательно, но от того, что он есть, Витя выгибается в спальнике, как ребенок под одеялом; а на щеке и носу, на подбородке светятся тончайшие волоски, и снизу летят в луче пылинки; и сам Витя теперь - только абрис лица на дне светового колодца.

И в этом нескончаемом падении света раздается ниоткуда голос вологжанина Тихона: «Не ко времени ведро: мошка задавит… Гнус то есть».

Тихон сидит на скрученном спальнике, зажав свой мешок между колен. Лица сидящего не видно, свет задевает его плечо, бок, скользит до края скатки. Тут в солнечный луч врезается высокая фигура Димы, он, запрокинув голову высасывает сок из банки, в какой обычно, судя по объему, консервируют фрукты. «Жисть… - произносит он почти удовлетворенно, видно оттого, что нашел живую душу, которой можно излить свою жалобу; при этом поворачивается лицом к Вите, спиной к окошку, окончательно заслонив собою свет. – Ни тебе выпить по-человечески, ни похмелиться…Хо, крайний север, - в последнем восклицании привычное блатное презрение.

Витя еще раз потягивается, и в самый тот момент как по команде отдергивается полог, появляется неясно освещенное лицо Колпакова, протискиваются его плечи. Вся эта громада вытянулась к Вите; лицо колпаковское, освещенное чуть, только справа, напоминает безжизненную маску с резко обозначенными линиями и маленькими пустыми отверстиями для глаз.

- Прохлаждаешься, паря! Заруби: санатории через три года! Давай на берег!

Колпаков моментально исчезает, а на его месте появляется готовый на выход с вещами Тихон. Ему в спину бросает Витя то, что предназначалось начальнику:

- Двигай, дядя, сами разберемся!

Тихон, уже откинувши полог, оборачивается и даже приседает. На лице испуг, лицо это вообще странно: красные и белые пятна – словно трупное разложение – зловещи.

- Ты кому говоришь, малый? – в этом вопросе больше всего того праведного осуждения, с которым старшие привыкли читать мораль молодому.

- Да пошел ты… - огрызается Витя досадливо, как от мухи отмахиваясь.

Тихон усмехается «ну-ну», и полог стирает его лицо.

- Сволочь! – в полголоса и с силой выдыхает Витя.

- Брось. Надо будет, мы его по кочкам проволокем, - машет рукой Дима, уже готовый идти, в то время как вылезший из спальника Витя не торопясь собирается. – Двинули, что ли?

Яркое солнце. Ни ветерка. Довольно большая деревня уходит в горку, к тайге. Вниз по течению – отмель и песчаный обрыв. Там высоко – тоже тайга.

Дима с Витей идут вдоль берега к длинным мосткам. На Витю навьючен, кроме рюкзака, еще и шатер.

А тайга-то - вот, совсем рядом: вверх по течению, прямо за заводью, лес подходит к самой воде, опрокидывается в спокойную светлую воду и выходит из воды сплошной стеной уже на том берегу.

Ребята идут по мосткам; и, хотя тяжелее Вите, ругается Дима: «Еть твою в бога, в душу, - он оскальзается то и дело, - куды податься! И накой меня в эти долбеня понесло! Где тут, спрашивается, потребкооперация? Спиртяги средь бела дня не сыщешь! Торгуют, твою-ть когда?…Морду б им развернуть на девяносто шесть!.. – все это никому, но громко.

У причала четверо, лиц пока не разобрать. С верховья по реке вдруг проползает едва уловимая дымка запоздалого тумана, и река становится гладкой, будто зеркало.

Димка оборачивается к Вите: «Смотри – мора».

Теперь видны лица людей на причале: Колпаков у первой лодки разговаривает с цыганом, Тихон возится, связывая какие-то тюки, во второй лодоке сидит женщина, третья пуста. Колпаков с цыганом говорят довольно громко: уже можно разобрать слова.

- Жалеть, Трифанавич, не будешь, - убеждает цыган, но не просяще, а лихо, как коня продает, - залатые у девки руки! Ей-бо, залатые! Все умеет! Чалдонка она, Трифанавич, чалдонка!

- Так ведь баба, Сашко! - Колпаков морщится, уже готовый сдаться, потому что возражать не хочется; в его тоне больше досадливого пояснения, почему он не хотел брать женщину; убеждать он не собирается, да и не убеждал с самого начала, просто сказал «нет», а цыган, видно, насел. – Ты рассуди своей башкой! Баба в тайге, а нас пятеро, один другого…Подведешь ты меня с кралей своей под монастырь!

- Не простая баба, Трифанавич!

Колпаков уже не слушает, только рукой отмахнул, направляясь к Диме с Витей: «Вас сам черт веревкой повязал! Вот, - указывает он на пустую лодку, - располагайтесь как дома». Витя пытается сказать что-то резкое, но Колпаков уже возле Тихона: «Пойдешь со мной в паре вот на этой. И учти…».

Витя недослушал, потому что взгляд его случайно упал на Диму, а Дима словно заново родился: от медлительного, брюзгливого, вяловатого белобрысого мужика ничего не осталось. Перед Витей рослый сильный белокурый мужчина, взгляд искрится, плечи широкие, фигура пружинит…орел, просто.

Взгляд его и молодцеватая улыбочка адресованы женщине, сидящей в лодке. Ей, усмехающейся в ответ независимо, будто и не в ответ даже, будто никто и не загляделся на нее, ей, говорю, лет двадцать пять, может. И улыбка в уголках губ, и «а ну-ка попробуй» в глубине кинутого мимолетом взгляда, и темные непрозрачные глаза, и овал лица, резко очерченный туго повязанным грубым полотняным, но удивительно идущим ей черным платком, и перехваченная зеленым пояском, отороченная мехом самодельная душегрейка, и маленький крепкий подбородок, когда женщина повернулась в профиль, и легкий вздох, и движение скул… - все в ней сейчас ведет задорную перепалку с Димой; и летит ореховая скорлупа в черную у берега воду и тонет в ней.

Дима глядит уже задумчиво, не улыбается: забрало.

«Хватит, сглазишь, - не выдерживает Витя, которому становится стыдно от столь откровенного флирта. Он невольно посматривает на цыгана, но тот смотрит на небо, на воду вниз по течению, прикидывает что-то. – Бросай мешок».

«Первая стоянка на Хете, - кричит меж тем Колпаков и, ни на кого не глядя, лезет в лодку. – Возьмем инструмент и харчи. Остальное потом. Ясно? – вопрос не требует ответа, и начальник не ждет реплик. Ударив веслами, он кричит: «Не растягивайся!». За Колпаковым успевает цыган. Ребята – с опозданием.

Усаживаясь на весла, словно зачарованный, никуда не торопясь, словно и не слышал окрика, Димка произносит, вроде, про себя: «Какая легкая… - и потом, очнувшись и рассердившись на свидетеля, вскрикивает. – Толкай!».

Витя смотрит на цыгана, а тот, поймав взгляд, задорно улыбается, сильный и счастливый, машет веслами широко, словно раскрывает объятья, и кричит Вите, всему свету, своему счастью: «Пое-е-е-хали! И-иех!».

Витя переводит взгляд на сосредоточенно гребущего Диму. Заметно, что Вите обидно за цыгана пуще прежнего. Наконец, преодолев брезгливость, которая мешает замкнутым людям говорить о своих чувствах, он обращается к приятелю, словно продолжая начатый разговор:

- Чужая ведь.

Дима вопрошающе, с нарочитым недоумением смотрит на Витю. Ясно, что он сразу все понял, принял бой, отыграв выпад мимикой, и думает, стоит ли отвечать этому…салаге. Потом видно решает, что объяснять простые вещи глупо, как анекдот комментировать, меняет боевую мимику на «ай, что с тобой говорить» и бросает с искренним сожалением:

- Дурак.

Тайга, берега, тайга, берега. Только плывут ребята да зимовья для геологов рубят. Впереди бесконечная вода и бесконечный лес (здесь и далее между сценами надо снимать панорамы: гигантское, чужое людям, не зависящее от них пространство).

Витя и Дима идут третьими. Вечереет. Некоторое время оба молчат, причем заметно, что Витя старается не глядеть Диме в глаза, а тот время от времени старается Витин взгляд поймать. Наконец, не выдержав игры, Дима говорит как можно естественнее и независимее:

- Давай вечером чайку сварим, - он утверждает, но утверждение выходит как-то натянуто.

- Нет, - Витя отвечает твердо, но по-прежнему на Диму не глядит.

- Тоже мне татарин! – мгновенно срывается доведенный до предела желанием и унижением Дима. – Кому бережешь! Зачем бережешь! Ты чего?! Чая не пил? Это ж не сало, в нем навару нету! (Витя не реагирует, только гребет резче, тогда, найдя, что сказать, Дима пускается на неуклюжую хитрость). Говорят, он для сердца даже вреден. (И, не дождавшись ответа, откровенно умоляет). Голова как колокол: трону - гудит.

- Не воруй одеколон.

- Пижон!..Слаще морковки чего видел, крепче квасу пил?!

- Не вижу смысла, - Витя все так же напряженно суров и напоминает Знайку из мультика.

- Умник! - в Диме проснулось презрение к интеллигенции, - все тебе смысл, романтика из крантика…А вот в нашем доме поэт жил – стихи писал к праздникам, о солнце, о полноводной жизни мог – не чета таким, как ты. Так он по неделям в квартире запирался и синячил, так какой тебе смысл? А ты рассуждаешь тут, пижон! (Витя упорно смотрит на Димины начищенные сапоги).

Меж тем еле слышный вначале шум воды все нарастает. «Причаливай! – кричит Колпаков. – Кандым!».

Перед излучиной течение заметно убыстряется. Река бурлит.

Цыган с Витей ставят каркас избы: цыган тешет ласточкины хвосты, Витя обрабатывает бревна. И Витя не впервые с топором дело имеет, но куда ему до цыгана. Работает тот играючи, словно песню поет или танцует, ни движения неуклюжего или лишнего, ритм правильный, на четыре четверти.

Изба стоять будет на крутом берегу, под двумя огромными соснами, на довольно большой площадке, будто вынесшейся над самой излучиной. Вдалеке водопад.

Под соснами лежат штабелем необработанные бревна, на площадке обработанные лоснятся под ярким солнцем, залитые смолой. Из лесу раздается стук топора. И оттого, что все так красиво и аккуратно, и оттого, что солнце ярко, оттого, что поднимаются вверх несущие будущего дома, а цыган так просто строит, становится радостно, хочется переплыть реку махом или все спускаться и спускаться вниз в легкой лодке одному.

Витя распрямляется, останавливается и улыбается своим желаниям. Цыган тоже останавливается, вытирает лоб, подняв накомарник. Они стоят наискось, лицом друг к другу, но не глядя один на другого; Витя ближе к берегу, а цыган ровно спиной к сосне; и Вите показалось, что дерево растет из цыгановой головы.

- Куришь? - цыган задает этот вопрос уже в третий раз, протягивая папиросы.

- Нет.

- Все равно садись – курить будем. Какая работа без перекура. Мы и работаем всю жизнь, чтоб отдых чувствавать.

- Красиво это у тебя получается…с топором, - говорит Витя чуть погодя, кивая на вставшие балки каркаса, и, зачерпнув ковшом из ведра, стоящего поодаль в тени, пьет, все сильнее запрокидывая голову, все до капельки.

- Трифанавич учил, - цыган закуривает, отвечая, и жмурится от удовольствия, затянувшись. Солнце перекатывается через реку за Витиной спиной.

- Так он и плотник? – Витя ложится на землю, расправляя спину, вжимаясь в прохладу; и лучи скользят по нему, шевелятся.

- Трифанавич?! – цыган рад возможности рассказать про Колпакова, так и светится, руками машет. – Да у него руки из чистаго золата! Ты спраси, чаго Трифанавич не может! Не смотри, что зверем ходит, душа у него из чистаго золата!

- Не человек, значит, а ходячий самородок, - скептически, но без всякой злобы бросает Витя, успевший привыкнуть к начальнику, но недолюбливающий его по-прежнему. Он закидывает руки под голову.

- Мала «хароший челавек» сказать, залатой челавек. Он меня в Краснаярске падабрал, выучил… Усох теперь…жена памерла, Маргарита Андреевна (длинная пауза) Тайга взяла…он Андреевну на себе па снегу нес, без ног прешел, не спас.

- И тайга у тебя как живая, - Витя сам не заметил, как сел, солнце, кажется, вдруг прыгнуло за реку, от деревьев пошли тени. Взгляд цыгана стал настороженным, вроде, прислушивается.

- И-и, ты, малый не знаешь тайгу, - говорит он тихо. – Глядишь – лес себе и все…а ана дышет и запахи тваи чует, твой разгавор панемает.

С площадки далеко видна тайга, уходящая от реки к горизонту; и, присмотревшись, Витя, обернувшийся туда, куда пристально смотрел цыган, увидел: словно марево поднимается над лесом, выгибается и раздувается горизонт, пусть и еле заметно.

«Обедать, работнички!» – кричит снизу Христина, и раздается над тайгой грубый звон.

Все сидят у костра с мисками:Колпаков спиной к тропинке, ведущей на площадку, где будет стоять времянка. Он ест, не глядя по сторонам. Так же погружен в процесс поглощения консервов с гречей сидящий по правую руку от него Тихон. Он зачерпывает кашу так, будто ложка может разбиться, ждет, когда стечет лишнее, подпирает ложку хлебом и несет до рта. Цыган, успев поесть раньше остальных, помогает жене, обнося всех чаем. Христина разливает чай по кружкам. Дима на чай, поставленный цыганом ему под нос, даже не глядит: все внимание на Христину. Витя ест медленно, глядя в одну точку – думает.

«Я гаварил Трифанавич, - радуется цыган, - не пажалеешь! Уха – пажаласта, сама рыбу налавила! Мотки-шмотки пастирала, пажаласта! Залатая девка!». Колпаков молчит, но еле слышно одобрительно хмыкает.

Солнце заползает под верхушки елей на той стороне реки, вода покрывается желтоватой рябью, лучи все бледнее и положе, они разламываются посередь реки и тянутся к берегу, но у самой стоянки, перед редким камышом, вода стальная, уже холодная; и постепенно холодеет к закату.

Колпаков откладывает миску к кострищу, с видимым трудом встает, разминает ноги.

- Пойду к порогу примерюсь, через четыре дня пойдем, - говорит он, глядя на тот берег и дальше, ниже, как будто ждет или ищет там что-то, а может, вспоминает.

- Я с тобой, Алексей Трифонович, - Тихон смотрит на розовеющий горизонт с одиноко прочерченным темным по краю, вытянутым вдоль закатной полосы облаком, - ветреней станет с завтрева.

- Ну и добро, - Колпаков тяжело поворачивается и идет в гору.

Дима забирается в палатку. Витя смотрит перед собой. Цыган подходит к нему.

- На гусей айда? Пастреляем. Жирные сейчас.

- Ладно, - соглашается Витя, которому сейчас-то все равно, а сидеть на месте не хочется.

Уже в сумерки выходят к озеру. Заходят лицом к закату и поднимают выводок. Витя вскидывает ружье, но цыган наклоняет ствол: «Не нада, малый – видешь детишки, еще найдем, - голос его при этом не веселый, не нежный даже, скорее, встревоженный полушепот. Витя зло сплевывает и идет дальше. Азарт пропал сразу. Цыган, не замечая Витиной досады, продолжает: «Я раньше тоже бил, теперь не магу. Христина четвертый месяц носет (вдруг смеется тоненько). Сына нарадит – азалачу. Толька не гавари некаму – Трифанавич асерчает».

- С русской связался – бросит, - у Вити появляется дикое желание отыграться на цыгане за что-то мерзкое, что подкатило, когда не убил гусыню; а цыган смеется.

- Не знаешь ты маю бабу!…Пахоже дымком тянет. Крутанули. Канец ахоте.

Он присаживается перед кустами гоноболи, а Витя резко, не оборачиваясь, уходит.

Идет Витя довольно долго, небыстро, без всякой цели, огибая кусты, далеко обходя мелкие озерца-промоины. Ружье он давно закинул на плечо. Наконец выходит к откосу и проходит, немного, не приближаясь к краю.

И вдруг в наплывающих сумерках, с последними лучами севшего за рекой солнца, упавшими углом от застывшего над тем берегом неба, метрах в двадцати, на середине маленького водяного блюдечка, Витя видит - черная гагара, словно специально поджидает здесь кого-то. Она чистит перья и улетать не думает.

Витя застывает, потом осторожно и ожесточенно, будто вся удача его зависит от этого выстрела, будто на жизнь свою загадал, стягивает ружье и прицеливается.

И в этот момент из-под откоса, из-за Витиной спины, раздаются голоса, словно из другого мира пришедшие; гагара срывается с воды, а Витя приседает в кустах.

- Ребят в округе не было – за цыгана пошла?

- А что мне цыган? Я сама себе хозяйка. За кем хочу, за тем пойду, - потом помедлила немного, поднимаясь, видно, выше, и сказала уже другим тоном, не для игры. – Ну и что цыган? Зато добрый…Пенки то вас много снимать…А он любит.

- Может, я тоже полюблю!

- Все так говорят.

Голоса и шуршание песка под ногами все ближе, и только черные ветки куста прочерчены над самым обрывом.

- А пойдешь?

- Трифоныч говорит – блатной ты.

- Дурак твой Трифоныч. Злобой задавится (пауза).

- Пьешь тоже.

- Брошу.

- Нельзя мне сейчас, - голос ее становится плавным и до одури грудным; и через паузу – И Сашко человек…

И как раз на паузе захрустела ветка под ногой цыгана, и поднялись над обрывом Дима с Христиной, но не увидели никого, а Витя слышит дыхание цыгана у себя за спиной.

Дима обнял Христину сзади и попытался повернуть к себе. «Пусти…не надо…увидят…», - задыхается она в поцелуе, вырывается и почти бегом удаляется от сидящих в засаде. Дима быстро нагоняет ее, удерживает. И тут Витя слышит, как цыган осторожно отползает, а потом едва слышно уходит. Витя оборачивается, но в темноте никого не видно, а на обрыве два силуэта; и слова: «В Москву уедем…» - «В Москву…», - повторяет она, как эхо. «Жи-и-ть будем…» - «Жить…», - повторяет она. Витя встает из кустов, кругом пусто. Он смотрит туда, куда ушел цыган и плюет с досады, а плюнув, обреченно идет к лагерю.

Утро. Лагерь свернут. Туман легкий, а небо прозрачное, холодное. Вниз по течению, где слышен водопад, небо голубеет, и под тонкой голубизной расплывается желтоватая воздушная заводь.

Лицами к низовьям и спинами к нам у лодок стоят все. Колпаков своей широкой грудью загородил излучину. Он стоит, как командир разведвзвода перед давно знакомыми, проверенными бойцами, которым надо рассказать о задании, но уже не надо подтягивать перед тяжелой работой: они стоят вольно, и он не напряжен; только в голосе убеждающие нотки. Говорит он уже минуты две, не торопясь, хоть, вроде, так же отрывисто, как обычно: «Спокойно выгребай в самую стремнину. Главное – не паниковать. Плюс скорость. Это на веслах. А бог тут – кормовой: лодка должна идти прямо на волну. Чуть испугался, отвернул – пиши родным. И потом, устойчивость. Грузимся по самое некуда – чурбаки кладем…Сами понимаете: волоком здесь (он кивает головой назад, на камни и сопки по обоим берегам) не пройти. (Едва заметный вздох). Высоко… Мы с Тихоном для, так сказать, заводки пойдем…первыми. Я на корме», - добавляет он, глядя теперь в упор на Тихона, который качает утвердительно и обреченно «да-да-да», чуть прищурясь; и появляется в прищуренном глазе огонек злой лихости, совсем не тихоновской. А так он спокойно продолжает курить, и прищур его, как от дымка.

А вот цыган необычайно молчалив и бледен. К лодке он не торопится, остается, где стоял.

Тихон и Колпаков тем временем уже на местах. Глаза Тихона темны, лицо, словно острее стало. Он тщательно проверяет уключины, излишне медленно, как туго отклоняющаяся ветка, потирает ладони и вдруг командует не своим, звонким голосом: «Трифоныч, давай». Лодка рывком уходит к середине. Тихон гребет, словно гладит воду, а за его спиной река стягивается к повороту, упираясь острием сходящихся берегов туда, где вскипают уже белые барашки мелкой волны.

Река пуста. Димка «остервенело слюнявит дымящуюся цигарку. В рыжей щетине димкиного подбородка застревают, осыпаясь, обугленные махорочные крошки». Цыган сидит спиной к реке на борту лодки; сапоги перепачканы речным песком; а взгляд его уходит куда-то поверх. «Такие глаза я видел у больной собаки». Христина стоит между ним и Димкой «по-мужски широко расставив ноги, и знакомая…усмешечка…в уголках ее плотно сжатых губ». Дальше всех от воды, глядя на всех троих – Витя; но его лица мы не видим.

Выстрел. Река пуста, ели на ближней сопке, где стоит не видная отсюда времянка, не достают макушками до бесконечности высокий нежно-голубой купол.

Димка, сплюнув окурок, оборачивается к Вите: «Двинули».

Димка первым садится в лодку. Его сейчас видно то со спины, то в профиль. Движения его порывисты, словно он машет рукой «ай, ладно». Ни на кого Димка не смотрит.

Витя, упершись уже в корму, оборачивается вправо, на цыгана. Глаза того мгновение пусты, а потом, еще на мгновение, в них вопрос знающего к сомневающемуся…да, именно такой вопрос: он уже все о себе знает и готов дать другому то, что надо. И почти мгновенно догадавшись, Сашко улыбается ободряюще. Но в этой улыбке не веселье, а отстраненность старшего, много старшего. И корма уходит вперед.

Сначала борта мерно покачиваются. Потом их начинает трясти. Справа-слева только буруны и торчащие из белой пены камни. Полная тишина.

Вдруг борта перестает трясти. Сзади рев воды, а впереди широкая тихая протока, куда входит лодка. Прямо по носу лодка Колпакова. Тихон полуразвернулся, отложив только что весла. Колпаков так и стоит, опершись на весло: они, видно, готовы были, случись что, спасать тонущих. Лодка Колпакова приближается, приближается заболоченный, поросший аиром берег; потом шуршание и глухой стук.

Витя так и остается сидеть, как сидел, а взгляд его, когда он встретился глазами с Колпаковым, сделался похожим на взгляд цыгана – старшим и определенным. А Колпаков вдруг «разгладился»: распрямился, ушли резкие морщины. Неожиданно он озорно подмигнул – странно это выглядело, но приятно, как тепло по коже. «Эх-хо! Проскочили! Я же говорю: главное – держись…Не таким, так сказать, чертям тошно бывало, - тут он окончательно расплылся в улыбке и добавил с дрожью благодарности в голосе. – Молодцы, ребята!». Тут и раздался выстрел. Выстрелил Тихон.

Порог кажется высоким, и долго, очень долго, четверо видят только кипящую воду и стройный хаос камней. Выскакивает неожиданно ствол и, крутясь, теряя ветки, скользит вниз. Когда-то ствол этот был лиственным деревом. Из воды ниже гребня водопада выныривает он: на секунды отчетливо виден мощный изогнутый сук, не потерявший еще всех веток. Сук очень близко от комля, и похож на заостренную лапу багра, насаженного на толстенную палку.

Лодка взлетает мгновенно над вершиной. Нос зависает над водопадом, задранный вверх; а в лодке одна малюсенькая фигурка.

«Тихон привстает от неожиданности» с ружьем в руке, «да так и замирает в полусогнутой позе, точь-в-точь волейболист в момент приема мяча». Сзади Колпаков вскрикивает коротко: «Леп..», а дальше только шипение. Витя оглядывается и видит, как Колпаков вдруг почернел, словно лицо ушло в тень; успевает Витя еще заметить, что Дима вытянулся вперед, глаза округлились, кадык двигается часто-часто: «похоже, парень упорно хочет что-то сглотнуть и не может».

А лодка уже медленно заваливается в воздухе на бок и соскальзывает вниз. Вода смыкается над ней, и нельзя заметить, когда выпал из лодки цыган. Мгновения звуков не было вовсе, а тут вода взревела.

Всплеск. Витя поворачивается влево – Димка уже плывет саженками вверх, против течения, исчезая и появляясь: руки, белая пена бурунов, светло-рыжая голова. Руки, голова, белая пена. Течение лениво сносит его, но Дима упорно выгребает на стремнину, стараясь выскочить из воды, как дельфин. На середине он начинает нырять, не давая себе и секунды на полный вдох. Каждый раз течение сносит его все ниже. Его давно уже пронесло мимо лодок, а он ныряет и ныряет, пока течение не выбрасывает его на галечную косу противоположного берега, клином разрезающую фарватер. Дима чуть отполз и замер на аккуратном, ровном галечнике, скорчившись.

Колпаков говорит за Витиной спиной: «Быстро». Витя оборачивается – Колпаков смотрит на него. Витя мгновенно понимает и, перескочив на весла, выгребает из протоки, гребет с трудом поперек стремнины. Коса все ближе, она пуста, если не считать того дерева, серая и ровная; на ней, ниже дерева лежит Дима, скрючившись, засунув руки между колен. А коса до того ровная, что кажется выгнутой.

Лодка пристает чуть ниже Димы. Он медленно поднимается, делает несколько шагов, плюхается на банку, и так сидит, дрожа и глядя на пожелтевшие пальцы босых ног. Витя, наверное, тоже на них посмотрел и буркнул невнятно: «У меня есть пара запасная…Кирзовые». «Димка поднимает…блестящие глаза и говорит тихо и просто: «Спасибо».».

Первый человек, которого увидел Витя, – Христина. Она «стоит, прислонившись к усохшей лиственнице…В опустевших глазах ее ни слезинки, только злость, упрямая злость кошки. Белыми губами она складывает одну и ту же фразу: «Не меня, небось, - дите свое берег». И так твердит беспрерывно. А перед ней сидит, сгорбясь, Колпаков, и еще ближе – Тихон. Он вскакивает, бросается к Диме, помогая ему вылезать, расстегивает на нем одежду, говорит Вите: «Спальник и тряпье найди»; оборачивается к Христине: «Костер». А пока делает, все повторяет про себя, тихо, но внятно хлопотливое и сожалеющее: «Ай, грех, ай, грех…»; и непонятно, к чему это относится. Витя оборачивается к нему ненавидяще, а Тихон, уже растирая Диму, безвольного и бессмысленного, трясущегося, все бормочет как заведенный: «Ай, грех; ай, грех; ай, грех; ай, грех…».

Снова тайга, река - так все дальше и дальше (панорамы).

Витя в палатке, на коленях, спиной к нам. Он склонился над лежащим. Источник света слева от Диминой головы, но свет неярок, рисует только абрис: полголовы сидящего, его плечо и прижатая к телу рука; неясные очертания укутанного больного. Лицо Димы в тени. Дима бредит: «Уйди…Не хочу я (пауза). Правильно, за что судить-то! Да! Только я не виноват! (пауза). На, я тебе налью…давай, парень, по-мирному…чего тебе?».

Витя все это время будто остолбенел, но когда Дима заговаривает, как вдруг представляется Вите, с цыганом, он вскакивает и, чуть не снеся распорку, вылетает из палатки. Перед входом стоит Колпаков. Лица не видно, только глаза отблескивают: костер образует почти правильный треугольник с двумя палатками.

- Как?, - спрашивает Колпаков.

- Бредит.

- С весел да в такую воду…(говорит он непривычно мягко, словно и не вслух даже). Поднять надо парня. Через три ночевки свернем на Понтайку, против теченья. Не вытянем.

- Димку я вытяну…так что рассчитывайте, как с грузом и с ней, - Витя кивает головой в сторону второй палатки (всю реплику он произносит вдруг, но сначала опускает голову, как человек решивший, ждущий сопротивления или испытывающий неудобство за слова).

- Чудак ты…На Понтайке суши весла… «Бурлаков на Волге» помнишь? Вот так и пойдем…На-ка вот лучше, - он отстегивает от пояса флягу, - я ему нес…Дай другу…Может пропарит…(когда Колпаков говорит, свет четче ложится на его лицо: глаза выцвели, а в них и в улыбке грустная нежность человека, услышавшего свое, уже пережитое, от другого. И такая же нежность и грусть о своем в голосе).

Губы Димки посинели, а по краям запеклась белая корочка. Губы складывают слова неровно, то тише то громче, через промежутки: «Вот набрал льду (тут выплывает все Димино лицо, с закрытыми глазами; а потом он по плечи; и видно, что рвется куда-то, силится идти) хочешь льду Сашок у нас в Москве во всю газировка идет». Витина рука опускается Диме на лоб, и сразу глаза Димы широко распахиваются. Глаза блестят сухо.

- Скрутило меня не вовремя, - говорит Дима; он лежит спокойно, никуда не рвется, и только болезненный блеск глаз пугает Витю.

- На вот, хлебни. Колпаков дал, чтоб пропарило.

Дима, захватывая пальцами горлышко фляги, вроде, усмехается, как хорошей шутке. Всего пару секунд еще держит он флягу, а потом запрокидывает руку мимо рта, и по нижнему краю палатки растекается темное пятно.

- Пахнуть будет приятно…Скажи Трифонычу, что выпил, а то ведь он от души… чтоб не обижался.

Дима закрывает глаза, а Витя, не в силах больше видеть бредовый Димин порыв, быстро поднимается, откидывает полог и натыкается на такой же, как у Димы, горячий сухой взгляд: полог стоящей напротив, вход к входу, палатки приподнят, Христина упорно смотрит не на Витю, а сквозь брезент палатки, где лежит ее любимый.

Витя отворачивается, выходит за маленький лагерный кружок и сразу видит начавшее подниматься солнце; «и если, не отрываясь, долго смотреть в самую его сердцевину, может показаться, что оно прозрачно».

И опять река и тайга, река и тайга, река, река, река (панорамы).

Солнце почти село. Сруб ставят Тихон и Витя. Дальше слышен топор – Колпаков валит лес. Его фигуру можно увидеть сверху, между стволов. Сруб опять ставят на сопке. По левую руку от сопки – тайга, а по правую – сразу река и за ней уже темно. Солнце за спиной Колпакова очень низко.

Тихон втыкает топор в лесину и, повернувшись к нам лицом, садится рядом с топором. Он дышит тяжело, растирает рукой грудь, потом достает кисет, но закурить не торопится. Витя не садится, а продолжает стоять спиной к нам, поставив ногу на уже закрепленный венец.

- Что-то в грудях у меня хрипит. От консервы. Не люблю ее. Вред только для организма, - говорит Тихон, свертывая самокрутку. Витя резко поворачивается полкорпусом. По лицу заметно, что он раздражен и хочет сказать что-нибудь язвительное.

- Слушай, Тихон Савелич, - говорит он после маленькой паузы, отворачиваясь и глядя вдаль, - ты не про жратву можешь, а? – произносит Витя все это медленно, отчетливо, делано-безоблачным тоном, словно облакам, за которыми сейчас внимательно наблюдает. И вдруг сзади раздается действительно спокойный с чуть сожалеющим вздохом голос Тихона.

- Обидеть хочешь? Не под силу тебе задача. Да и людское ли дело – обижать? – Витя поворачивается к Тихону, а тот как раз выдыхает клуб дыма. – Ты на рожу мою глянь – я в соляре горел и живой. А еще вот (Тихон не торопясь закатал рукав гимнастерки, а на руке поросшей редким рыжим волосом лагерный номер 7736). Может человек шибче обидеть? Можно из огня целым выйти? Того, кто такое прошел и умом не тронулся, не озверел опять же, никто не обидит. – Витя стоит, как стоял в столбняке, аж побледнел, а Тихон вдруг спохватился, цигарку бросил под ногу, затоптал топор берет и желая замять разговор, без всякой деланности и напряжения. – Покурили мы с тобой. Трифоныч слышь как пашет. Жилистый человек.

Лицо Тихона, подрубающего очередную лесину, покрывается потом, и все жилки выступают на обезображенной огнем почти безжизненной маске. И тут Витя говорит неловко, стараясь загладить.

- Покури, Тихон Савелич, здесь пока одному работа.

- А ты? – подыгрывает ему Тихон, изображая наивное недоумение с изяществом актера.

- Я ведь некурящий.

Тихон опять всадил топор, только сильнее нужного и принялся старательно вертеть цигарку. Витя берется за топор и смотрит только на то, что делает, вернее, мимо всего. Собственно, и работать-то осталось всего ничего: солнце почти исчезло, внизу не слышно топора. В полутьме Тихон чиркает спичкой, одновременно – огонек и истошный женский вой.

Витя замирает, обернувшись к видному теперь метрах в ста, у реки, костру, мимо, тяжело переваливаясь, пробегает Колпаков. И прежде, чем рвануть к огню, – «три Тихоновых пальца (с догорающей спичкой – пояснение мое) сведенных в библейскую щепотку».

Витя бежит, на него наплывает огонь костра, а за ровным пламенем с воем раскачивается фигура в платке.

Утро. Колпаков сидит на чурбаке у кострища, остальные трое напротив него, на комле поваленного дерева. Сразу видно, насколько люди устали. Теперь и нет никакой экспедиции. Каждый черен и понур.

- Положение такое, - продолжает Колпаков, - что сами понимаете…Понтайки нам до заморозков вместе не осилить. Харчей треть потеряли. Ждать здесь у моря погоды смысла нет – зиму не вытянем, особо, когда дите... Так бы и могли рискнуть…Выход один – разделяться, - тут Колпаков рубанул рукой и помедлил. – Кто-то останется с ней, а кто-то пойдет со мной до Гусь-озера: подстраховать меня придется – тоже не двужильный. Оттуда успеем вниз с продуктами, если в три недели на все уложимся. Должны. А тамошние охотники пока дойдут до базы. Летуны нас снимут: тут для них коса царская…или еще как придумают вытащить нас… Думаю, три недели продержитесь. Остаться должен Тихон Савельевич: он постарше, опыт… Ясно? – пока Колпаков говорил, он смотрел то на безучастную ко всему Христину, то на потерявшегося Витю, забывшего вдруг, что он герой-первопроходец и сильная личность. То на подтянутого Тихона, в чьих глазах мерцал тот же огонек, что и перед порогом. Смотрел Колпаков и на широкую косу, где поодаль от палаток насыпан был холмик. И на реку он смотрел, и на тайгу за рекой. Не поворачивался Колпаков туда, где стоял достроенный в немногие дни сруб. В ту сторону и предстояло идти.

- Заряды делить будем? – спросил после паузы Тихон.

- Стоящая речь, - усмехнулся одобрительно Колпаков. – Будем, - добавил он после паузы, посмотрев на Тихона: «мол, ты меня понимаешь». – Харчей у тебя, сам понимаешь…надо б меньше – некуда. Поэтому раскидывай насчет приварка. Заряды береги: рыбы сейчас пропасть. Бабу особо не впрягай.

- Свои были, знаем как обходиться.

- Раз грамотный, тебе и книги в руки.

- Бог даст.

Все время они смотрели друг другу в глаза – говорили еще о чем-то. Колпаков просил, а Тихон подбадривал даже, но все больше под маской напускной независимости.

Они уходили мимо Диминой могилы, не оглядываясь; да их никто и не провожал. Утро того дня было уже по-осеннему пасмурным.

И снова река, тайга, река, тайга; и река, река, река…Апотом не стало реки – озера и болота. Колпаков шел все хуже – отекали ноги; сапоги пришлось разрезать, потом сшить из спальника подобие валенок (панорамы сменяются общими, средними, крупными планами).

Листопад сменили заморозки (общий и крупный).

Полутьма палатки. Полог откинут, а за ним матово-белый в кружащих мухах воздух. Появляется почти сразу Витин затылок. Витя застывает, высунув голову наружу. Матовый свет, матовый ягель и снег. Впереди, далеко – голые колонны старых, потерявших кору сосен. Такие растут в заболоченных низинах.

На Витино плечо ложится ладонь. Колпаков подполз к пологу. И сразу говорит, видно, уже решенное, вернее, просит.

- Здесь, Витя, ходу дня на три, а со мной ты неделю ухлопаешь и то бестолку, - Витя, когда Колпаков коснулся его плеча, инстинктивно выполз чуть дальше, чтоб дать начальнику дорогу, и теперь сидит снаружи, только ноги на пороге, и смотрит на Колпакова. Тот уже совсем плох: щеки заросли и ввалились, нос непривычно тонок, а глаза кажутся теперь большими, и в глазах абсолютная ясность и усталость – но никакой болезни. – Я тебе на бумажке набросаю, что к чему. У тебя ж вроде десятилетка…(последние две фразы уже не уговаривает).

- Ты что, Алексей Трифоныч?! – Витя наконец понял и обалдел и испугался за себя и за то, что надо бросить на смерть…Все сразу – в глазах, в движении (он подобрал ноги и встал на коленях напротив Колпакова).

- Слушай, ты…хочешь подохнуть, давай…(Колпаков мгновенно теряет самообладание)! У тебя на совести три души! Я тут не в счет! К тебе в святцы не записываюсь! Понял! (Витя решил сопротивляться: выражение лица упрямое)…Да может, отлежусь, дойду. Ружье при себе оставлю…

Тут Витя встает, меняя решение. Тогда Колпаков что-то пишет в записной книжке, мусоля химический карандаш. Бросает под ноги Вите книжку и пачку документов. Пока Колпаков писал, Витя стоял, глядя в основном в землю, иногда поднимал глаза на начальника. Когда полетели документы и наконец ружье, Витя понял ясно, что боится идти. В глазах ничего, кроме страха. Он и презирал бы себя, если б что-нибудь осталось. Умереть, но вместе! Нельзя умереть вместе с Колпаковым! Без него кранты!

А Колпаков тем временем, не глядя на Витю, говорил:

- В книжке на букву «пэ» – точный маршрут. Главное - держись к юго-востоку, обязательно в озеро уткнешься. Дальше в карте все ясно, только до озера не сбиться. Твоя задача привести людей. Чего построили, в карте отметил. Документы сдашь в контору: партбилет, паспорт…не потеряй…и письма. Они отправят…Все. Иди! – И тут Колпаков видит, что все так и валяется. Он ползет из палатки и подтягивает к себе ружье. Теперь Витя очнулся от своих мыслей, от паники, когда зазвучал совсем другой голос – Очаянный ты ребенок, Суханов, если со мной в кошки-мышки играешь. У меня рука не дрогнет: двоим не дойти! Понял! – глаза Колпакова стекленеют, а губы белеют. И вот на Витю смотрит ствол. Колпаковского лица нет. – Раз! (Витя поворачивается) Два! (Витя уже спиной) Ну! (Витя идет) Главное сейчас к юго-востоку! (Витя идет).

Холм на Среднерусской возвышенности, внизу дорога, осенняя стерня, сейчас зайдет солнце. Говорят двое: Витин голос первый, Тихона второй.

«… - Прежде, чем мы расстанемся…одна просьба. Но дай слово, что ты не откажешь.

- Согласен, даю слово, только короче, ведь солнце клонит синюю ветку и через мгновение упадет.

- Я хочу видеть мертвых.

- Вот как…Ну что ж, мое слово мне дороже. Смотри».

Густая зелень со всех сторон, ветки и листья совсем близко, они расфокусируются и в фокусе появляются новые. Утомительный путь сквозь заросли, медленный. Слышно только журчание воды впереди. И вдруг появляется кусочек утоптанной влажной земли – скругленный спуск к воде. И на мгновение – темная скользящая вода.

(Здесь использован отрывок из «Зеленого аквариума» Суцкевера в переводе С. Некрасова).

«Прямо вровень с моим подбородком на грубо сбитом столе чадит плошка, выхватывающая из темноты кусок закопченной бревенчатой стены с лоскутом госстраховского плаката и глыбистого старика в меховой безрукавке поверх вязаного свитера…Старик сучит дратву, перехватив ее за один конец крепкими желтыми зубами. Я (Витя – пояснение мое) приподнимаюсь на локте».

- Долго я здесь?

- Три дня, как одна копейка, - старик поворачивается, кладет работу на стол, улыбается.

- Это озерное займище?

- А то.

Витя вдруг видит окно (старик, взяв плошку, пошел в угол), затянутое льдом, пугается, бросает взгляд на старика; тот уже идет от печки с чугунком.

- Вставай, поешь.

- Слушай, отец, на Понтайке люди погибают…женщина там…беременная…и еще один близко, если живой…(прежде, чем говорить, Витя смотрит мясную похлебку, жирную, с желтоватыми радужными кружочками, густую, с вылезающими из жижи кусочками мяса; на окно, где лед отсвечивает тоже радужно; на старика, мучаясь пережитым страхом, не желая повторить, но иначе, в конце-концов, не может, потому что там этой еды никто не увидит).

- Поешь…завтра пойдем туда. Доведешь по карте-то?…А на базу мой брат Ефим позавчера вышел. Ты тут нарассказывал, лежа, унять не могли. Хоть роман с тебя пиши… По карте не собьешься, спрашиваю?

- Не собьюсь.

Дверь времянки не занесло (вершина сопки). Рука рванула дверь. Витя достает из-за ремня топор и рубит коробку. Щепки летят, а он выдыхает, успокаивая кого-то: «Щас, щас, щас…». Сзади голос деда: «Есть там кто? Крикни!» Витя не отвечает, рубит; и дверь открывается. Внутри тьма. Сзади появляется факел. В углу, на нарах еле шевелится гора тряпья, Витя бросается туда, его руки шарят по обмерзшим тряпкам. Свет над нарами. Лицо Христины, целующей Витины пальцы и ее шепот: «Люди, люди…». Витя кривится от перехватившего горло спазма, а Христина улыбается и тянет Витину руку к животу. Витя уже рыдает, целует Христину, бежит к печке, крича: «Сейчас будет тепло, совсем тепло!». От печки, он бежит обратно (у печи уже старик).

- Под головами…возьми…мешок Тихона…крупа, - шепчет Христина.

- Не надо! Все есть…А Тихон…?

- Ослаб…ушел…говорит, смердеть…начну…не вытащишь…

Витя кладет голову на грудь Христины.

Беркович Юрий

.

copyright 1999-2002 by «ЕЖЕ» || CAM, homer, shilov || hosted by PHPClub.ru

Счетчик установлен 2 августа 2002 - 552